Лев Жерве спрятал конверт с квитанцией в портфель, аккуратно, большими буквами написав на нем: «Анна Павловна Лепечева». Нет, ему было только приятно выполнить эту просьбу; теплее, теплее ему оттого, что и он теперь должен был заботиться о ком-то. «Теперь, Вова, наш брат, бессемейный человек, особенно остро чувствует свое одиночество!»
Уже заняв Асе место в вагоне, они снова вышли на перрон, а времени всё еще оставалось немало: Ася потащила всех на вокзал в несусветную рань, — она лучше умерла бы, чем опоздала сегодня на поезд.
Потом, радостно вскрикнув, она побежала кому-то навстречу. Две другие девушки и прихрамывающий юноша-студент, размахивая веселыми, летними букетами, уже издали выражали свои чувства. «Наши! Это наши комсомольцы институтские. Ну какие хорошие: приехали-таки! Вот это мои товарищи! Володя, ты уже ведь знаком с ними. Это из нашего коллектива. Как я рада!»
Девушки, обняв подругу с обеих сторон, совсем завладели ею. Жерве и Гамалей молча отошли на несколько шагов; молодежь! У них — свое... А старший лейтенант Федченко в этот миг, отделившись от них, дошел до самого края платформы, хотел было повернуть обратно, но случайно поднял голову и остолбенел на месте, полуоткрыв рот, даже слегка вздрогнув. Фу ты! Надо же такое...
Июльский вечер широко и спокойно лежал над бегущими в разные стороны, сходящимися и разлучающимися путями Балтийской железной дороги, над зелеными купами заброшенного Митрофаньевского кладбища вдали, над высокой и стройной, как девушка, водокачкой Варшавской линии, над цветными огоньками светофоров, стрелок, фонариков, которыми обозначаются тупики. Пахло то нефтью, то коксом, то горячим и маслянистым железом машин. Покрикивали чумазые паровозы. Ревели щеголеватые и переполненные электропоезда. Всё шло, как всегда, как каждый день.
А старший лейтенант-летчик смотрел на это «всё» широко открытыми глазами и чувствовал, как что-то невыразимо теплое и большое комом поднимается к его горлу. Он вдруг вспомнил...
Двадцать два года назад! Да, двадцать два года и один месяц назад так же клубился тут, над трубами локомотивов пар, так же горели золотом и багрянцем стекла в огромных воротах депо. И вон там, на тех путях, четырнадцатилетний головастый мальчишка в полной растерянности стоял и смотрел вслед теплушкам, вслед поезду, уносившему на фронт, к Красной Горке, его отца.
Мальчика этого звали Женькой. Фамилия его была — Федченко. Так что же это такое, в конце концов? Как же это может быть? Неужели напрасно с того дня протекли десятилетия? Неужто зря люди — и тогда и потом — верили, страдали, боролись, пересиливали себя, жертвовали самым дорогим, самым близким, падали и опять вставали? Неужто всё это только для того, чтобы сейчас, четверть века спустя, та же черная туча снова поползла из-за тех же западных пригородов, тот же гром начал громыхать за горизонтом, и та же мерзкая, ненавистная холеная рука потянулась опять сюда, к самому родному, самому драгоценному? Э, нет!
Позади зашумели. Несколько голосов звали его. Он всмотрелся еще раз туда, во мглу вечера над путями, круто повернулся и пошел к вагонам... «Нет, господа хорошие! Нет, не выйдет!»
В суете последних минут никто не обратил на него внимания, кроме Жерве. А Лев Николаевич удивленно вгляделся в ставшее строгим и твердым простодушное обычно лицо лейтенанта Федченки. «Ишь ты, оказывается, он какой!»
Потом всё пошло, как всегда: слишком быстро и просто. Стекло в окне вагона дрогнуло и поплыло. Поплыло там, за ним, и Асино лицо, ее до странности синие и милые глаза, ее беретик с эмблемой, с трудом держащийся на светлых косах. Они пошли, потом побежали вслед.
Наконец красный хвостовой фонарик мелькнул в последний раз и исчез за соседним составом. В этот миг Лев Николаевич снова с удивлением увидел лицо Федченки. Весь устремившись за вагоном, тот стоял и с таким напряжением смотрел вдаль, точно кроме Аси он видел там что-то еще другое, зримое только ему.
Должно быть, старший лейтенант заметил, что на него обратили внимание. Он взял Льва Жерве под руку. «Фонарик этот красный, — проговорил он каким-то не совсем обычным тоном. — Видите, штука какая! Когда я отсюда, с этого вокзала в девятнадцатом отца провожал на Юденича, так вот, точь-в-точь такой огонечек. Мелькнул тоже и ушел. Вот я и думаю: ничего! Перетерпели, пережили тогда, выстояли. Его нет, Юденича, а мы с вами — тут. Так вот и на этот раз то же будет!»
Лев Николаевич посмотрел на лейтенанта сбоку. Переложив портфель в другую руку, он молча крепко пожал широкую ладонь летчика.
Над вокзалом поднималось чистое ленинградское летнее ночное небо. Две зари спешили сменить одна другую, как во дни Пушкина; только теперь их широкое поле усыпали странные маленькие фигурки; аэростаты заграждения во множестве стояли над городом.
Жерве сел в трамвай у вокзала. Владимир Петрович и Федченко пошли к Международному. Гамалей взял старого друга за руку.
— Слушай, так скажи всё-таки: как ты сюда попал? И на сколько?
Старший лейтенант пожал плечами.
— Что значит «как»? По приказу командования! Сегодня утром. Нет, не один... Обратно, видимо, дня через два-три... Эх, и я тоже страшно рад, Володька!.. Я к тебе поеду ночевать.
Глава XII. ОТ ИМЕНИ ПАРТИИ
Странными стали в том году ленинградские белые ночи... Невыразимая тишина, совсем особенная, не такая, как раньше, расчленена на части деревянным пощелкиванием радиометронома: «Так... Так... Так... Так...»
Пустые громады улиц, может быть, впервые за сотни лет на самом деле «недвижны»; с одиннадцати часов нужен пропуск для хождения по ним. В этой гулкой пустоте метроном радио звучит неестественно громко, точно кто-то роняет с высоты на каменные мостовые крепкие и сухие крокетные шары: «Так-так!.. Так-так!.. Так-так! ..»
Высоко в небе — десятки продолговатых темных телец, аэростатов. Они серебристы, но небо еще серебристее; на его фоне они утрачивают блеск своей алюминиевой окраски. Те, которые подняты невысоко от земли, кажутся большими и темными; верхние уже отражают на круглых боках розовые лучи неглубоко ушедшего за горизонт солнца. И все они медлительно поворачиваются носами в разные стороны, смотря по тому, откуда на их уровне дует ветер. Можно подумать, тупорылые существа эти и действительно караулят, чутко стерегут, откуда придет опасность...
«Так... Так... Так... Так...»
Два старых друга долго сидели сначала на балкончике, потом в рабочем кабинете Гамалея, впитывая в себя эту тревожную, сторожкую тишину, это ожидание грозы, еще трудно представимой... Фенечка, устав за целый день беготни и хлопот, не выдержала, — пошла прилечь. Около полуночи позвонил Григорий Николаевич: с завода ему никак не вырваться, не сможет ли Женя завтра заехать туда?
Городок № 7 лежал вокруг, как в летаргии, — живой, но бездыханный. В окнах не было огня. Единственно у ворот на скамеечке глухо разговаривали какие-то неясные фигуры, да с крыши долетали голоса; теперь по ночам ленинградские крыши были куда более людными, чем улицы.
Легли Женя и Владимир Петрович в третьем часу; легли оба на диванах в кабинете, чувствуя, что заснуть будет трудно. Положение вдруг переменилось: Фенечка стала неожиданно молчаливой, зато немногословный брат ее не умолкал ни на миг.
Они не виделись два года: с того, недоброй памяти, августа, когда началась война в Европе. Всё путалось в их речах: детство и сегодняшняя ночь, Пулково и Испания... Федченко еле держался на ногах: у себя в части он только и мечтал выспаться, а вот... То и дело он задремывал, но тотчас опять садился на своей кушетке.
— Васю Хохлова сбили! — отрывисто и несвязно говорил он. — Сгорел Вася! Эх, такой человек, такой друг! .. Да я им за одного Васю... дайте только срок!.. Но... прет, и прет, и прет, проклятый! Дым... Целые области в дыму!.. Лес горит... Хлеб горит, — понимаешь? Что делать, Вова, а? Что делать народу, чтобы... Ведь судорога берет, глотать нельзя, — пересыхает от злости! Ну, да; говорят, — «дерешься»! Дерусь! Мало мне этого! Я всё должен знать, что надо сделать.