Вчера всем казалось, — известный инженер В. П. Гамалей, презабавный чудак в домашней жизни, он и минуты не может просуществовать без опеки своей красивой, властной, похожей на цыганку жены. Шагу без нее не сможет сделать. «Помилуйте, он электрик, она ботаник. Но если пробки в доме испортились, кто жучки вставляет? Она! А когда на дачу едут, она просто запаковывает его в стружки, пишет: «Осторожно, верх!» — и сдает на вокзале большой скоростью».

«И ведь верно, Чернуленька, почти так и было!»

А сегодня «Чернуленька» Фенечка Гамалей в сразу опустевшей квартире на Каменном сидит, уронив руки, на упакованных вещах и смотрит перед собой пустыми черными глазами: «Она» — в эвакуацию, на Урал, а он — здесь, под бомбами, один. Что это? Как?

А Владимир Петрович, в сорока километрах от Ленинграда, в своей лаборатории на Опытовом поле, впервые, с некоторым недоумением, взирает на странную, незнакомую конструкцию, на только что выданную ему койку-раскладушку. Кажется, он понял в основном идею ее устройства. Для верности он укрепил изголовье стопкой иностранных справочников. Но вот зачем столько простынь, — это непонятно. Ах, вот в чем штука: тут нет этого, — пододеяльника. Ну, как-нибудь: война! Он на казарменном положении.

Люди, прожившие всю жизнь рядом, в июне сорок первого года сплошь и рядом расставались надолго, может быть, навсегда, теряли друг друга, не успевая порою даже попрощаться. Те, кто прежде не имел никаких шансов встретиться, неожиданно, волей бури и вихря, властью войны сталкивались один с другим, чтобы бок о бок пройти долгий военный путь, чтоб стать братьями по делу и крови или, наоборот, чтобы где-либо на пристани, на полустанке, а то и просто между двумя фронтовыми дикими дорогами заглянуть друг другу в глаза и разойтись навек, может быть для жизни, а может быть для смерти.

Вчерашние мягкотелые добряки в те дни нежданно превращались в суровых и властных командиров. Бухгалтеры становились парашютистами, начальники загсов — командирами партизанских отрядов. Тот, кто до сих пор считался образцом твердости и мужества, вдруг оказывался хорошо еще если просто трусом. Разбитные, компанейские рубахи-парни вдруг, ко всеобщему удивлению, замыкались в угрюмой скорлупе подозрительности. Домоседы-одиночки обретали их самих поражающую склонность к общению с людьми. Удивляться не приходилось: война!

Писатель Лев Николаевич Жерве всегда был в глазах знакомых, да и сам себя понимал скорее как домоседа, если не нелюдима.

Человек бессемейный, сорокалетний холостяк, он, после смерти отца, остался жить один в старой своей квартире на набережной у Зимнего и хотя никогда не избегал людей, но в общем придерживался правила, что друзья, как солнце: тем больше ценятся, чем реже попадаются на глаза.

До войны он бывал в знакомых домах так редко, что сказать «раз в год» значило бы допустить немалое преувеличение. Феня Гамалей обычно считала время так: «Что ты путаешь? Это же в том году было, когда к нам Лева Жерве приходил!»

А теперь всё переменилось. Наверно, писателю Жерве, как и многим, вдруг стала нестерпимо томительна пустота и тишина его комнаты, рукописи и гранки, молчаливые шкафы с книгами, портрет Герберта Уэллса на стене. Ему не просто понадобились люди; людей он видел много. Его потянуло к семьям, к тому, чего он сам не имел. К великому волнению, трепету, к той печальной, немного нервной, но понятной сутолоке, которая воцарилась теперь во всех семейных домах.

В такие недели, какие тогда проносились над миром, людям становится особенно необходимо о ком-то заботиться, кому-то помогать, с кем-то делиться своими трудными мыслями, а Льву Николаевичу заботиться было совершенно не о ком. Да и за него никто не болел по-родственному душой.

На второй день войны он взял и поехал на Каменный, к Гамалеям, к Вовке, которого знал «еще вот таким». На Каменном царило полное смятение: гамалеевские близнецы-пятилетки застряли за Лугой в яслях при городковском лагере; правда, сидели они там не одни, со сводной сестрой Владимира Петровича, студенткой-медичкой Асей Лепечевой: она там работала пионервожатой. Но близнецов надо было, по мнению Фени, немедленно вывозить, а лагерь еще оставался на месте. Володя приезжает с работы раз в три дня и то только на ночь; нечего и думать ехать; да разве он сможет? Сама Фенечка — как белка в колесе, с эвакуацией городка.

«Вот что, Левушка! Я женщина реальная; я не привыкла церемониться с друзьями. Если вы нам друг, поезжайте вы. Что вы тут делаете? А проехать в Лугу сейчас писателю даже полезно. Едете? Вы же не один их повезете, с Асей. Аська всё знает».

Лев Жерве удивился, но не очень, — Фенечку родной отец звал «министром в юбке». Мало какие ее замыслы оставались неисполненными. Жерве прикинул: «Работа? А до работы ли сейчас?» Правда, его уже вчера мобилизовали; он и к Гамалеям пришел в морской форме. «Интендант второго ранга, не шутите, Феня!» Но в экипаже ему сказали, что назначение он получит только через две недели: «До этого времени гуляйте, товарищ писатель!»

Он доехал в совершенно пустом вагоне до Луги ранним утром, всё время удивляясь, что и эта роса, и это косое солнце, и этот желтый песок, что всё это — тоже война. Пешком добрался до совхоза «Светлое» и благополучно вывез оттуда на колхозной машине вместе с Асей пресмешных близнецов. Асю он видел у Гамалеев и раньше, но как-то не обратил на нее никакого внимания. На этот раз, по пути, она очень удивила его: какая на редкость милая, умная и, повидимому, глубокая девушка! И главное — ни малейшей неестественности, ломания, вот что редко в девятнадцать лет. По дороге они не только разговорились, но успели как-то вроде даже подружиться; очень уж много забавной возни было с обоими гамалеятами. Странное дело, их больше всего сблизило совсем уж особое и новое обстоятельство — Ася ехала в институт, и там ее должны были тоже мобилизовать на флот как медицинского работника. Выходило, что им обоим придется служить рядом, где-нибудь на Балтике. Выходило — соратники!

В последних числах месяца Жерве позвонил Гамалеям. Ответила как раз сама Ася. Ой, да, да! Она теперь уже военфельдшер. «Да, тут, на Балтику... куда-то в береговую оборону. Уезжать второго июля, в десять пятьдесят две с Балтийского вокзала. Лев Николаевич, миленький, ой... Мне немного неловко, но вы — не проводите меня? Ведь когда увидимся? Вова поедет. И у нас радость такая: Женя прилетел, Федченко, Фенечкин брат. Да вы же знаете! Ну, вот он тоже будет! Ой, приезжайте, Лев Николаевич, дорогой, мне так будет приятно».

Льву Николаевичу тоже стало очень приятно. Показалось, что это очень хорошо, если кому-нибудь хочется, чтобы он, Лев Жерве, провожал его в такой важный путь. И грустно, и торжественно, и жалко, конечно... А другого ему было некого ни так жалеть, ни провожать.

Второго они так и прибыли на вокзал вчетвером. Фенечка осталась дома, с детьми: не разорваться! Она долго не отпускала Асю, плакала и обнимала и смеялась, всё сильнее стискивая ее: «Нет, это невозможно, это страшно! Аська! Аська — на фронт!» «Фенечка, дай кафетку» — на фронт! А я, тридцатипятилетняя здоровенная тетка — на Урал, с пискунами нянчиться! Да что он, с ума сошел, что ли, этот ваш мир!»

Наконец уехали.

Теперь Ася совсем «новая», в темносинем кителе, в синем берете с большой серебряной эмблемой, оживленная, но и немного неуверенная в себе, ходила вместе с ними тремя по длинному, дугой убегающему влево перрону Балтийского вокзала.

В толпе повсюду мелькали взволнованные лица людей, только-только еще оторвавшихся от мирной работы, от семьи. Многие из них, так же как и Ася, чувствовали себя странно и непривычно в новых, еще не обношенных шинелях или в синих морских кителях. Их провожали заплаканные матери, маленькие сестры, младшие братья.

Лев Николаевич нет, нет, да и поглядывал украдкой на девушку, заботливо, с едва скрытой тревогой.

Уже на вокзале Ася вдруг заволновалась: «Чуть не забыла, сумасшедшая!» По настоянию Фени, она сфотографировалась несколько дней назад в своем новом обличье, но карточки, как оказалось, будут готовы только к первому августа. А ей теперь уже самой не терпелось поглядеть, как она вышла. Ей было очень совестно затруднять Льва Николаевича просьбой, — точно у него своих хлопот мало! — но Феня уезжает; брат, конечно, прочно засядет без нее на работе; а ей больше просить некого.